Борис Долгин: Одной из ключевых проблем новой России является история ее реформ, процесс учреждения новой России как таковой. Отсюда наше желание побеседовать с вами – с одним из тех, кто эту новую Россию создавал. Мы начали работать с этой проблемой еще до смерти Егора Тимуровича Гайдара, и эта смерть еще в большей степени стимулировала нас ускорить и интенсифицировать деятельность в этом направлении. Хотелось бы поговорить с вами об истории реформ. Хотелось бы поговорить о Егоре Тимуровиче, о вас, о том, что вы видите, что вы помните и что думаете по этому поводу. Этот период уже немного отошел в прошлое, многими забыт; он обрастает очень разными интерпретациями, и очень хочется сохранить, прояснить, проговорить наиболее важные вещи.
Геннадий Бурбулис: Это прекрасная задача, и я вам признателен за такую постановку вопроса. Самое печальное, что 16 ноября 2009 года мы в очередной раз отмечали день рождения нашего правительства – ноябрьского 91-го года, и там были Егор Гайдар, и Толя Чубайс, и Авен, и Лопухин, Нечаев, Салтыков. Мы говорили о том, что через два года нам исполнится 20 лет. И есть большая человеческая неудовлетворенность тем, что современное общество знает о тех сложных временах и как оно их понимает. Столько нагромождено было всякого на этот счет, что необходима вдумчивая, системная, максимально объективная коллективная наша работа по восстановлению картины – и содержательной, и событийной, по разъяснению и практических поступков, и правовых и экономических мер.
Егор Тимурович в данном случае был бы в высшей степени востребован, тем более что он такую работу делал все эти годы. Так получилось, что сейчас мы ее должны осуществлять уже без него, но тем сильнее осознание его интеллектуального, человеческого и духовного влияния и на прошлые и нынешние события страны. И я очень верю в то, что и на события ближайшего будущего тоже.
Борис Долгин: Спасибо. Когда мы говорим о рождении новой России, есть много разных вех, откуда можно начинать: из декларации о суверенитете или из подавления августовского путча, но одна из самых определенных дат – это все-таки формирование нового правительства. Вы согласны? Каким образом вы для себя формулируете это начало, какова главная веха?
Александр Гловели: Где водораздел между генеалогией и собственно рождением новой России?
Геннадий Бурбулис: Мне кажется, что такой исторической, смысловой и событийной точкой отсчета может быть кульминационный историко-правовой перекресток: от Декларации о государственном суверенитете 12 июня 1990 года к выборам президента Российской Федерации 12 июня 1991 года и от путча августа 1991 года к Беловежскому соглашению. Я так считаю, поскольку все исторические вихри – и в головах участников, и в реальных событиях – как в воронке вращаются вокруг этих точек.
В России появилась президентская система власти, которая знаменовала собой новый качественный период – возникновение принципиально новой перспективы для республики. Во многих отношениях путч как последняя точка Советского Союза тоже вырастал из этой развилки: президентство в России, испытание через концепцию нового союзного договора – и путчисты, которые по разным причинам решили с этим не соглашаться. Состоялось то, что я называл (и сегодня считаю это определение правильным) «политическим Чернобылем советской политической системы». 19–21 августа 1991 года взорвалась тоталитарная система, и радиация этого распада, этого «политического Чернобыля» действует до сих пор.
Именно в клубах этой радиации зарождалось наше правительство. Выбор был сделан решительный и радикальный. Здесь так все сплелось, что мы этот историко-политический взрыв восприняли как чрезвычайную неизбежность, как необходимость радикального обновления, реформирования. И правительство ноября 1991 года – детище этой кульминации.
Борис Долгин: Когда стало понятно, что России нужно будет идти отдельно – пусть и координируясь с остальными, но все-таки отдельно?
Геннадий Бурбулис: На самом деле сейчас много и наивных оценок, и лирической интеллектуальной болтовни, и каких-то странных для меня признаний очевидцев. Надо отдавать себе отчет в том, какой была реальная событийная картина мира. Причем я как раз отстаиваю право на обращение к памяти, чтобы понять, что на самом деле происходило. Мне кажется, очень важно, когда есть такой искренний к этому интерес.
Обычно говорят: «Геннадий Эдуардович, расскажите, кто когда пришел, кто что и кому сказал, кто кому что предложил и, наконец, почему Ельцин выбрал именно Гайдара». Вся эта хронология важна, но история творится через сложный выбор. Это выбор из трех реальностей – истории идей, истории конкретных людей и истории тех событий, сплетение и пересечение которых и предопределяет некоторый конечный результат.
Поэтому нельзя упускать из виду, что 18 августа 1991 года мы совершенно безоговорочно шли на подписание нового союзного договора – это была наша уверенная, устойчивая позиция. Сегодня по разным причинам этот момент выбора просто вычеркивается: нам сразу подают ГКЧПистов, затем трехдневная кульминация – они или мы. Но при этом забывают, что до шести утра 19 числа, когда лебеди начали выплывать на телеэкран, мы были еще готовы подписывать новый союзный договор. Его концепция в принципе содержала в себе некоторые возможности обновленного союза и другой картины – исторической и, может быть, даже и геополитической, и общемировой. Но…
Борис Долгин: Когда эта возможность ушла?
Геннадий Бурбулис: Она ушла с объявлением о том, что в стране вводится чрезвычайное положение. Она ушла с посягательством чрезвычайного комитета на пусть и слабую, но существовавшую тогда юридическую основу этого переходного государства – от Советского Союза, который был уже обессилен, к новому государству. Она ушла после того, как всей стране и всему миру было продемонстрировано пренебрежение тонкой правовой основой последних месяцев старого Союза: президент Горбачев, его правовая опора в виде вибрирующего Съезда народных депутатов и т.д. ГКЧПисты завершили эту историю.
Александр Гловели: Тут надо вспомнить, что вскоре после этого республики стали объявлять суверенитет.
Геннадий Бурбулис: Да. Я хочу обратить ваше внимание на этот образ – «политический Чернобыль». Это взрыв – взрыв идей, с одной стороны, взрыв каких-то социальных чувств, взрыв того небольшого и робкого доверия, которое еще существовало. С другой стороны, это взрыв национальных пристрастий – совершенно справедливых. Это взрыв той соблазнительной перспективы, которая возникала, скажем, с мыслью о дележе наследства, и всего того комплекса, клубка противоречий, который уже обнажился через Карабах, Сумгаит, Тбилиси, Баку и т.д.
Борис Долгин: Значит, если после подавления августовского путча вариант мести был практически исключен, возникал вопрос формирования политики, экономики, социальной сферы и всего остального новой России, и, собственно говоря, формирования новой России как суверенного государства. Как это представлялось, планировалось, как происходило осознание? И как шло создание проекта?
Геннадий Бурбулис: Хороший вопрос. Прежде чем ответить, придется вернуться в июль месяц, который был для нас важным. В июле указом президента Ельцина был сформирован Государственный совет. Необходимость создания этой структуры была связана с тем, что правительство Ивана Степановича Силаева в течение года обнаружило свою вопиющую недееспособность с точки зрения условий и реальных предпосылок, которыми оно располагало. Мало кто сегодня отдает себе отчет, что в отличие от всех остальных республик Российская Федерация обладала самым ничтожным уровнем полномочий в сфере управления. Из народно-хозяйственного комплекса, который располагался на территории РСФСР, Совет министров Российской Федерации управлял семью процентами предприятий, а все остальное принадлежало союзным структурам, в отличие от таких же институтов в других республиках. Поэтому нам пришлось искать ответ на вопрос: как в этой никчемной и малопродуктивной системе якобы исполнительной власти находить какие-то новые инструменты, в том числе и управленческие.
Госсовет по определению предполагал, прежде всего, осмысление, оценку, диагностику ситуации, а кроме того, выработку долговременных стратегических соображений, предложений на ближайшую перспективу. В его состав вошло наиболее энергичное и прогрессивное крыло министров правительства Силаева. Именно там появилась должность госсекретаря, и мы взялись за работу при активном участии Бориса Николаевича. Путч обострил эту сверхзадачу, сделал ее неотложной и в высшей степени востребованной.
Если возвращаться к роли и миссии Егора Тимуровича Гайдара, то скажу, что в ночь с 20-го на 21-е августа он пришел в Белый дом…
Борис Долгин: Вы его тогда впервые увидели?
Геннадий Бурбулис: Алексей Головков, с которым мы неоднократно говорили о работе, которую начинал Госсовет, как-то сказал, что есть компактная группа ребят – ученых и практиков, – у которых имеются принципиальные представления о том, как дальше работать. Среди них Гайдар. Я знал его по партийным изданиям – «Правде» и «Коммунисту». Он пришел, мы познакомились. Егор спросил: «Когда эта глупость и этот ужас завершится, мы можем поговорить?» Я подтвердил, что да, непременно. И где-то после 22-го или 23-го августа мы встретились.
Александр Гловели: Геннадий Эдуардович, этот августовский взрыв, он ведь подсказал, можно сказать, само решение. Потому что для вас и активных членов силаевского правительства, о которых вы сказали, оно, видимо, заключалось в том, чтобы овладевать союзными структурами. Чтобы ту бюрократическую машину, которая функционировала в рамках советского государства…
Борис Долгин: В общем, перехватывать контроль над Россией у союзных структур.
Александр Гловели: Да, переподчинить бюрократический аппарат российским властям. А для этого нужно было иметь какую-то команду.
Геннадий Бурбулис: Вы абсолютно правы. Путч не удался, но взрыв все обнажил. Стало очевидно, что мы обязаны не допустить этой бесконтрольной радиации распада. Понадобилась очень жесткая, прежде всего, интеллектуально-мыслительная работа, чтобы эти структуры переформатировать на Российскую Федерацию.
Вы, может быть, помните, что когда Михаил Сергеевич пришел на Верховный Совет 23 или 24 августа, Ельцин демонстративно вынудил его подписать Указ о роспуске партии. Это, может быть, не совсем хорошо с точки зрения политической этики, но стало точкой отсчета: этой вынужденной подписью Горбачев санкционировал нам работу по перестройке всей системы управления.
Тогда же мы договорились с Гайдаром о начале работы над предложениями, прежде всего, экономического характера. Так появилась 15-ая дача в Архангельском, где работала специальная группа, и было заявлено о форсированной неотложности этих предложений. Вы помните, что перед нами реально стояла угроза неуправляемого распада, прямая или, назовем ее так, явочно-диверсионная борьба за передел наследства, а в конечном счете – за безопасность страны в целом. Поэтому мы начали форсировать свои взаимоотношения с депутатами, со съездом, искать какие-то важные решения. В сентябре Гайдар предложил программу-концепцию, мы ее рассмотрели на Госсовете …
Александр Гловели: Она касалась экономических вопросов или политики тоже, то есть была ли она целостной?
Геннадий Бурбулис: Нет, она была прежде всего экономической. Под нее нужно было выстраивать соответствующие политико-правовые инструменты. В основе там лежала программа неотложных мер по экономической стабилизации. Там уже была заложена идея опасности расплывчатого отношения к системе бывшего Союза, была зафиксирована угроза обвала рубля при множественности источников печатания денег, угроза вымывания последних ресурсов, которые нам остались в наследство, без каких-либо стимулов их воспроизводства. Практически то, с чем мы столкнулись уже в ноябре.
Страна была разорена, мы получили в наследство опустошенную экономику. Нас велеречиво называют «реформаторы», «революционеры». На самом деле перед нами стояла задача в высшей степени практическая: чем каждый день кормить людей, чем отапливать жилища, как сохранить элементарные межхозяйственные связи. Никому в голову не придет представить картину, когда уже на V съезде Ельцин получил полномочия руководить правительством. Ельцин был первое время одновременно главой государства и председателем правительства – вся конструкция на этом была изначально построена. 6 ноября Борис Николаевич подписал четыре указа. Первый – госсекретарю и вице-президенту поручалось подготовить предложения о структуре правительства и его программе деятельности. И три персональных указа. По одному из них Гайдар стал вице-премьером по вопросам экономической политики. Конструкция, когда президент и председатель правительства были в одном лице, имела смысл, потому что Ельцин получил право издавать указы, приравниваемые к законам. Этим были в высшей степени обусловлены динамика принятия решений и их конкретность.
Александр Гловели: Геннадий Эдуардович, как я понял, на даче в Архангельском команда работала над созданием необходимого запаса нормативных документов, проектов законов…
Борис Долгин: Тогда работали над нормативными документами или все-таки для начала над документами только концептуальными?
Александр Гловели: Знали ли они, что им придется практически осуществлять эти реформы?
Геннадий Бурбулис: В вашей перекличке есть глубокий смысл. Дело в том, что у Гайдара была уникальная ситуация как у ученого, мыслителя и как человека, который был лидером наших экономических реформ. Они писали программу, где стратегия, где долговременные и неотложные задачи моментально подкреплялись правовой конструкцией, – они одновременно писали, что делать и как делать. Я поехал в Сочи к Борису Николаевичу с миссией чрезвычайной – объяснить, убедить, как-то доказать президенту, что эту работу мы не можем не делать, и она, пожалуй, – единственное, что позволяет говорить о какой-то реальной ответственности. Одной из серьезных и сильных сторон этой программы было то, что она обеспечивала внятные, четкие механизмы и инструменты реализации. Это же предопределяло ответ на вопрос, кто это сделает, кто сумеет провести ее в жизнь без очередных дебатов, без очередных дискуссий, без очередного упования на «авось» и всего такого прочего.
Борис Долгин: Гайдар и его команда, о которой вам рассказывал Головков, – это была единственная группа, реально работавшая над решением этих задач, или она была одной из нескольких? Если их было несколько, то какие еще? То есть – как вам виделось то поле, в котором была найдена эта команда?
Геннадий Бурбулис: У нас же была система, так скажем, дружески конкурирующих групп. На шестой даче работали коллеги во главе с Евгением Сабуровым, и они были хорошо знакомы с теми, кто работал на пятнадцатой даче.
Борис Долгин: А что они разрабатывали? Другой вариант того же самого?
Геннадий Бурбулис: Определенные ресурсы сохранялись еще и у группы Явлинского, учитывая многострадальную историю программы «500 дней» и несостоявшийся брак с союзным руководством, союзным правительством. Может быть, это была одна из упущенных возможностей, по крайней мере с точки зрения содержания. Хотя люди были другие, инструменты предлагались немножко другие, и было другое пространство той работы. Особенностью Явлинского было то, и я до сих пор ценю его за эту позицию, что все меры предполагались на всем пространстве Советского Союза. Но, как оказалось после августа, этого пространства в реальности уже не было.
Александр Гловели: А Явлинский придерживался этой позиции и после августа?
Геннадий Бурбулис: Да, продолжал придерживаться, и в этом отношении Григорий вызывает уважение.
Борис Долгин: И все-таки в сентябре они работали в разных местах тремя группами, разрабатывая все три программы?
Геннадий Бурбулис: Они работали тремя группами. У меня была задача каким-то образом эту работу координировать, но очевидно, что были их попытки объясняться с Борисом Николаевичем и самостоятельно. По крайней мере, он мне о таких контактах рассказывал. Но основа разногласий была именно вот эта: в состоянии ли мы найти вариант неотложного решения задачи спасения страны от голода, холода и неконтролируемой, скажем так, гражданской и военной безопасности на всем пространстве Советского Союза, и может ли здесь быть какая-то альтернатива.
В подходе Гайдара ключевая идея состояла в том, что разрушительный масштаб «политического Чернобыля» таков, что опрометчиво сейчас какими-то своими утопиями пытаться этим управлять. Поскольку Россия была и остается ключевым жизненным и ресурсным пространством, правильнее эту программу радикальных реформ применить и воплотить у нас: имея в виду доверие к Ельцину как лидеру, а также нашу консолидированную позицию. А потом уже эта программа могла стать такой магнитной средой, собирающей все другие республики. Нельзя забывать, что наш кабинет был сформирован в ноябре решением V съезда, съезд же проходил в два этапа, вы помните, июльская сессия и октябрьская сессия. Надо было что-то делать с развалившейся страной, каким-то образом упорядочивать эту геополитическую уже реальность. И тут мы приходим уже к необходимости того, что 8 декабря происходит в Беловежской пуще. В понимании этого, с точки зрения мировой истории, кульминационного события тоже много недоразумений. С одной стороны, нас часто обличают, что мы поехали в Минск с готовыми уже документами и что никаких у нас даже не было намеков на переговоры. С другой стороны, забывают о том, что мы еще с осени 1990-го года ввели такую практику: двусторонние договоры между Россией и Казахстаном, Россией и Украиной, Россией и Белоруссией, и так далее. Причем Борис Николаевич и мы все (и я, поскольку курировал) старались объяснить, что в логике двусторонних договоров есть огромный позитивный смысл: наработка реальных инструментов нового союзного договора. Потому что наша идея была такой – республики должны договариваться между собой. Ясно, что Горбачева это не устраивало. Он считал, что договариваться республики должны через союзный центр. Однако когда Украина провела выборы президента и референдум 1 декабря, ситуация стала абсолютно прозрачной, и нам нужно было что-то предпринимать. Именно эта задача: «Нужно что-то предпринимать», – нас собрала 8 декабря под Минском.
Борис Долгин: Хорошо, но все-таки вернемся чуть-чуть назад. Специфика подхода Гайдара понятна, Явлинского понятна. А в чем было отличие между позициями групп Явлинского и Сабурова?
Геннадий Бурбулис: Женя тоже не очень воспринимал оправданность и возможность для России предпринимать какие-то эффективные шаги без учета всего, что входило в так называемый Союз Советских Социалистических Республик. Иногда говорят, что это личный сабуровский жизненный опыт, что поскольку он крымчанин, для него это было таким душевным и человечески важным звеном. Мне кажется, что это нормальная человеческая реакция. Но Женя здесь больше руководствовался, конечно, системным, научным мышлением. На самом деле больших разногласий между этими группами не было. Их кульминация была как раз в том, что мы осознаём степень того риска, в какой попала Российская Федерация, и то бессилие, которое проявилось в работе нашего правительства.
Вы же помните, что весь V съезд народных депутатов проходил под флагом оценки ситуации как чрезвычайной, а из чрезвычайной ситуации меры выхода должны быть неординарными. Я помню, как мы в текст доклада Бориса Николаевича вводили такие формулы, что реформы, которые мы вынуждены сегодня предпринимать, предполагают изменение не только экономического уклада, но и общественного строя в Российской Федерации. Они предполагают изменение политического лица нашей республики, нашего государства, абсолютно новую систему ценностей. И это была не риторика, а программа жизни, но у нее не было основания. Чем кормить людей? Как спасаться от голодной разрухи? Как распавшийся тоталитарный обруч, обессиленный во всех своих злоупотреблениях и во всевластии номенклатурно-партийном… Что делать? Как осуществлять власть, которой у нас и не было по существу, этой власти-то? И оказалось, что наша программа – это заточка реальных властных инструментов. Парадоксальных инструментов, как сейчас говорят специалисты. Вы знаете, что каких только оценок ни выдается программе Гайдара; на них не скупятся ни нобелевские лауреаты, ни наши мыслители-теоретики и академики… Но этот тот случай, когда никто другой даже близко не подошел к реальной ответственности за текущее положение дел.
Борис Долгин: Была ли хоть одна настолько же развернутая, наработанная до того же уровня подробностей шагов альтернативная программа?
Геннадий Бурбулис: Нет, не было. Преимуществом Егора Тимуровича и его группы, которая работала на 15-ой даче, была изначальная установка на практическую ответственность за ситуацию. Я считаю, что это важнейший признак, по которому история нас выбирала.
Александр Гловели: Такая вот сцепка концептуального подхода и видения практических путей.
Геннадий Бурбулис: Да. Как потом оказалось, это была и особенность Гайдара как личности. Я многократно убеждался, что призванием Егора Тимуровича была, конечно, работа мыслителя, интеллектуала, работа ученого, исследователя, работа научного публициста. Его страстью была истина и ее нравственная ипостась – правда. Но (и вот это «но» многие до сих пор недопонимают) он прошел мучительную школу поиска неотложных ответов на ситуацию в экономике Советского Союза последних десятилетий, участвуя в очень правильных оргструктурах (комиссия Абалкина, другая комиссия Совмина) в проработке тех мер, в которых нуждалась система управления. И он убедился: когда меры предлагаются одними, они не исполняются другими. Гайдар вобрал в себя редкую форму сочетания мыслительной, интеллектуально беспощадной работы теоретического разума (назовем его так) над действительностью с той практической волей, которая позволяла отвечать на вопрос: «А как это можно сделать?»
Александр Гловели: Не просто спроектировать, но и реализовать.
Геннадий Бурбулис: Мы же сейчас знаем, что некоторые моменты нашей работы выглядят парадоксальными в истории экономических реформ. Как вы можете начинать приватизацию, не построив институты? Как вы можете отпускать цены, не имея механизмов элементарного контроля над производством и потреблением? Это же дорога в никуда. Но если оценивать ситуацию, в которой мы были, я думаю, что это был тот редкий момент нашей отечественной истории, когда в одном месте оказались люди, способные вести себя нетрадиционно, то есть мучительно искать, делать выбор из нескольких возможностей. Наша задача состояла в том, чтобы не уклониться от необходимости делать то, чего нельзя было не делать…
Борис Долгин: Узкими были границы коридора?
Геннадий Бурбулис: Абсолютно узкими. Вы можете представить? Я играл в правительстве совершенно определенную роль – такой человеческий и идейный мост между президентом и командой министров. Я был первым заместителем председателя правительства. В заключение каждого рабочего дня, в 24:00 еженощно, мне приносили разнарядку, в которой я должен был завизировать решение, что именно – мука, сахар, топливо – из последних запасов госрезерва к утру должно быть отправлено в те территории страны, где отсутствие этого было наиболее чревато. Я занимался этим со знанием дела. Во время каждого заседания нашего правительства примерно 2,5 часа было посвящено тому, что Чешинский нам в деталях докладывал о передвижении в Россию транспорта с той же мукой, с тем же сахаром, с теми неотложными вещами…
Александр Гловели: Чешинский – это председатель «Росхлебопродукта».
Геннадий Бурбулис: Да. И он отвечал перед правительством за поставки этого всего. Это мы когда-нибудь объясняли людям, когда-нибудь фиксировали как наследство, которое получило правительство Гайдара-Ельцина? И какую задачу мы реально решали? Сколько у нас было времени, чтобы выбирать, выстраивать механизмы? Мы должны были защититься от реального голода и от непредсказуемой, достаточно взрывоопасной борьбы за передел наследства мировой империи, начиненной ядерным оружием и распавшейся практически уже необратимо.
Поэтому все очень органично. В октябре мы понимаем, что никаких шансов на согласованные действия вместе с другими республиками у нас нет. Еще мы понимаем, что Россия продолжает истощаться ресурсами и в этом отношении является самой незащищенной республикой из всего Советского Союза. Нам приходится закладывать в программу еще и проблему геополитической безопасности. Так мы подбираемся к Беловежской пуще.
Борис Долгин: Был ли реальный выбор между вариантами «сначала либерализация цен, потом – приватизация» и «сначала хотя бы малая приватизация, а потом уже либерализация цен»? Одна из традиционных идей Григория Алексеевича Явлинского, что надо было делать не так, что телега оказалась впереди лошади. Можно ли было? Как это виделось тогда и как вам кажется сейчас? Можно ли было задержать освобождение цен до какого-то другого момента?
Геннадий Бурбулис: Мне кажется, что Егор Тимурович на все эти важные замечания вполне исчерпывающе ответил в своих работах. Недооценивается некоторая концептуальная последовательность шагов, которые мы принимали. Почти синхронно были приняты два указа: о либерализации цен и о либерализации внешнеэкономической деятельности. Если быть еще внимательнее, то мы все с вами помним, какую уникальную, просто незаменимую роль сыграло движение челноков.
Борис Долгин: Да и вообще свобода торговли.
Геннадий Бурбулис: Вот я и говорю: либерализация цен, свобода торговли и внешнеэкономической торговли. Если бы не было этих решений, наверняка мы попали бы в тяжелейший совершенно разлад. Что касается приватизации, это вопрос не теории, это вопрос реальной ситуации. Я думаю, что кульминация той приватизации, которая сегодня нас раздражает, вызывает десятки и тысячи справедливых претензий, была не в это время, а когда появилась интрига с залоговыми аукционами – на уровне так называемой ваучерной приватизации, которую не стоит переоценивать, но не стоит и огульно охаивать. Она по сути своей была таким дренажным переходом от малоэффективной традиции красных директоров монопольно распоряжаться ресурсами, оказавшихся в пространстве их влияния, и она по большому счету сдвинула отсутствующую начисто мотивацию – если вы помните, парализована была вся экономика. Пустые склады, пустые полки; одни производства затоварены ненужными продуктами – и танки, и пушки, и вся эта милитаризованная начинка теряла свой основной рынок, а другие были в высшей степени затратными. Все, что связано с трудовой активностью, с мотивацией на производстве, было утрачено. Наш механизм был ничем иным, как единственным источником перевода мотивации в деятельную структуру. Как говорят, неуправляемую. А чем мы могли управлять? Мы что, унаследовали какие-то дееспособные механизмы контроля и регуляции? Поэтому здесь Гайдар был абсолютно прав. Нет институтов, но сам процесс их формирует в какой-то стабильной перспективе.
Можно поставить такую точку отсчета: была угроза распада Советского Союза в пекле прямой или опосредованной кровавой войны за передел? Была. Мы можем ответить четко на вопрос: какие силы – божественные или земные, человеческие, – персонально способные эти решения провести в жизнь, уберегли нас от этого? Иногда говорят: югославский вариант не пример, потому что там была воля извне, и вроде как это «вне» не решилось на такие влияния на территории Советского Союза, где была бесконтрольная ядерная система. Тем более, мы же с этим справились.
Вы меня все время возвращаете к додекабрьским истокам, а я хочу вот какой сюжет договорить. Если не стесняться таких определений, то, выступая в университетах за рубежом, я неоднократно вот что слышал. В первый раз это было в Японии, в Токийском университете. Когда меня представляли в аудитории, там была такая фраза: «Это тот самый господин Бурбулис, который вместе с президентом Ельциным за Россию подписал Соглашение о Содружестве независимых государств – документ, который считается шедевром дипломатии конца ХХ века. Шедевром, потому что громаднейшая империя, в течение десятков лет существовавшая и накапливавшая свои ресурсы, мирным образом прекратила свое существование; и этот документ преобразил лицо мирового сообщества». Это, может быть, приятно слышать, но по сути ведь распад страны – это всегда трагедия, это всегда беда, это всегда боль для нас.
Почему это оказалось неизбежным? Когда мы ехали в Минск, перед нами стояла такая задача, и Борис Николаевич, кстати, был одним из самых отчаянных сторонников этой идеи. Идея такова: любыми способами убедить Кравчука и Фокина (прежде всего – Кравчука как вновь избранного президе



